Полнолуния свет заливается в ловчую яму, а на дне безысходность и страх, бесконечность минут. Там добыча не спит, на ладонях её пентаграммы воспалённых царапин, что так изнурительно жгут. Говорила сестра: "Не ходи на туманную гору, где поганое логово тварей и про́клятый лес. Не ходи. Пропадёшь. Не ищи ты свою мандрагору. Благородных найдём женихов, без гаданий, чудес, чернокнижной твоей ворожбы". Наконец, обессилев, застывает, как бабочка в мутных тисках янтаря. И под утро на спящую в этой холодной могиле из репейника сверху таращится глаз дикаря.
Молодой, скалозубый, пыхтит, озирается, тащит на верёвке двуногую самку знакомой тропой, представляя во рту сладковатое мясо и хрящик, прокопчённые дымом кострища, с душистой травой. А в пещере подумал: худая, ни жира, ни меха… Не скули! Всё равно не сбежишь. Или камнем прибью. Развалившись на шкуре, кидает ей в угол орехи, привыкая к её наготе, красоте и нытью. Так и быть: он подносит кусок ароматного сердца – не своё, но зато от души. А как будешь сыта, полируй мой кинжал, ведь от этого можно согреться, хоть какая-то польза от жадного лишнего рта.
Постепенно она замечает саднящую нежность, опьянев, обезумев от силы его и тепла. И однажды становится так удивительно снежно. На дубах кружева. И опять животом тяжела, в сердоликовых бусах и огненно-лисьем наряде (рукотворные грубые швы безразличны к ветрам) по утрам проверяет силки, и нисколько не рада силуэтам охотников, их чернодырым следам. И бежит к очагу, спотыкаясь, где хмурый хозяин вырезает для дочки свисток и фигурки зверей. И потомки её, не меняясь от генных мозаик, в ожидании принцев влюбляются вновь… в дикарей.
|