Олимпия, Олимпия – цветок весны, бурлящей жизни плоть, румяна маков, мёд вечерних грёз; как у Бодлера, женщина и кошка, одна из вариаций музы, музыки, поэмы; как новая Венера, тончайший почерк наготы на снежных покрывалах, плод юной красоты, отброшенный на полотно дыханием живого тона. Почти задвинута портьера, в просвете – спинка стула, неба всплеск; у ног – миниатюрная пантера, душа и пластика ночного ветра, блеск загробного, внимательного взгляда, что прожигает кожицу холста, и пристально хранит мир хрупкой госпожи, мир нежной розы; но в плоскости иной, за полотном, смотри – невежество, вбирай – презренье, блюстители и стражи, отверженный салон, вульгарные намёки, глумливые объятия толпы, грозящей костылями, глина скабрезного словца из глоток беглых, плевки, симфония проклятий, венец скандала, критики огонь, и заключение, на четверть века, в квартале Батиньоль; затем шестнадцать лет, безвылазно – мертвецкий сумрак Люксембургского дворца, и тихое, как след ночного вора, бегство в змеиный лабиринт, в надменный Лувр... Олимпия, Олимпия – плеяда, блеск обнажённой жажды, мириады метаморфоз, прекрасная тоска посмертного признанья Эдуарда, соблазн, текущий неприкрытым взглядом по ароматной кожице холста.
|